<<назад<<
старт сайта
>>вперед>>
Ж. ЛАКАН "ФУНКЦИЯ И ПОЛЕ РЕЧИ И ЯЗЫКА В ПСИХОАНАЛИЗЕ" - (2)

...продолжение

В 1910-1920 некто по имени Яворский построил замечательной красоты систему, в которой "биологический план" распространялся на всю сферу культуры, и где ракообразные получали свою историческую параллель, если не ошибаюсь, в позднем средневковье, ввиду широкого распространения в эту эпоху панцирных доспехов- систему, не оставившую ни одну животную форму, включая клопов и моллюсков, без своей человеческой аналогии.
Но аналогия не метафора, и чтобы строить на ней натурфилософию, нужен гений Гете, пример которого тоже, впрочем, не слишком вдохновляет. Что до нашей дисциплины, то нет примера, ее духу более чуждого; только отмежевавшись от него удалось Фрейду открыть верный путь толкования снов и прийти к понятию аналитического символизма. Понятие это - мы подчеркиваем - идет прямо вразрез с аналогическим мышлением, в котором в силу проблематичности его традиции иные, даже в наших собственных рядах, еще видят по ошибке союзника.
Поэтому нелепости, к которым приводит этот способ мышления, нужно использовать как средство его разоблачения: раскрыв глаза на абсурдность теории, они открывают их и на опасности вовсе не теоретического характера.
На самом деле сшитая из отдельных лоскутов Фрейдовского учения мифология созревания инстинктов порождает духовные проблемы, пары которых, конденсируясь в облака идеалов, орошают, в свою очередь, обильными ливнями почву первоначального мифа. Лучшие перья макались в чернила, чтобы написать уравнения, которые удовлетворяли бы требованиям таинственной "genital love" (существуют понятия, которым по странности их как нельзя лучше пристал взятый в кавычки иноязычный термин: любая попытка их употребить расписывается в non liquet). Похоже, однако, что никто не замечает проистекающих отсюда неприятностей; скорее все видят в этом возможность для поощрения разного рода Мюнхгаузенов психоаналитической нормализации к вытягиванию себя за волосы в надежде достичь седьмого неба полной реализации генитального объекта, или даже просто объекта как такового.
То, что мы, психоаналитики, находимся в положении, способствующем осознанию могущества слов, еще не повод пользоваться этим могуществом в задачах заведомо неразрешимых, а равно и не повод "возлагать на людей бремена тяжкие и неудобоносимые", как выражается проклинающий фарисеев Христос у евангелиста Матфея.
Бедность терминов, в которые мы пытаемся заключить любую субъективную проблему, для требовательного ума явно оставляет желать лучшего- стоит лишь сравнить их с теми, в которых формулировались, пока в конце концов не запутались окончательно, древние споры вокруг Природы и Благодати (14). К тому же бедность эта внушает опасения за качество тех психологических и социологических результатов, которые подобная терминология позволяет достигнуть. Остается лишь пожелать, чтобы лучшее понимание функций логоса рассеяло туманы наших фантастических харизм.
Попробуем придерживаться традиции более ясной, и истолковать знаменитый афоризм Ларошфуко: "есть люди, которые никогда не влюблялись бы, если бы никогда ничего о любви не слышали", не в романтическом смысле целиком воображаемой "реализации" любви, на которую ей самой оставалось бы только сетовать, а как честное признание того, чем обязана любовь символу, и того, что в любви принадлежит слову.
Достаточно обратиться к работам Фрейда, чтобы воочию убедиться в том, сколь вторичную и гипотетическую роль отводит он теории инстинктов. Он утверждает, что в его глазах теория эта не стоит даже наименее важного факта истории, а понятие "генитальный нарциссизм", привлекаемое им для обобщения случая Человека с волками, ясно показывает, с каким презрением относился он к фиксированной структуре либидинальных стадий. Больше того, конфликт инстинктов упоминается им лишь для того, чтобы сразу же это объяснение отстранить и признать в символической изоляции фразы "я не кастрирован", которая служит самоутверждению субъекта, вынужденную форму, в которую выливается его гетеросексуальный выбор, сопротивляясь последствиям гомосексуализирующего плена, в который угодило "его я", возвращенное к воображаемой матрице первоначальной сцены. Вот что представляет собой на самом деле субъективный конфликт, речь в котором идет лишь о перипетиях субъективности, в итоге которых "я" оказывается у "своего я" в выигрыше или в проигрыше по милости религиозной катехизации или воспитания в духе просвещения (Aufkl¦rung)- конфликт, последствия которого Фрейд, став в нем посредником, сумел донести до субъекта, прежде чем объяснить их нам в диалектике Эдипова комплекса.
На анализе подобного случая легко убедиться, что реализация совершенной любви- дело не природы, а благодати, т.е. интерсубъективного согласия, навязывающего свою гармонию расчлененной природе, которая служит ему опорой.
Но что же он все-таки такое, этот субъект, о понимании которого вы без конца твердите?- спросит, наконец, нетерпеливый слушатель. Разве месье Ла Палис недостаточно ясно объяснил, что все, переживаемое индивидом, субъективно?- О наивные уста, хвалу которым я не устану возносить до конца своих дней, откройтесь же еще раз, чтобы услышать меня! Нет нужды закрывать глаза. Субъект выходит далеко за границы того, что индивид воспринимает "субъективно", столь же далеко как и истина, которой он способен достичь, и которую, как знать, может и удастся услышать из этих уст, которые вы уже успели закрыть. Да, эта истина его истории не умещается без остатка в тексте его роли, и все же место ее там отмечено, о чем дает знать мучительный шок, который испытывает он время от времени от того, что не знает ничего, кроме своих реплик- записанных на страницах, чей беспорядок отнюдь не несет ему облегчения.
Бессознательное субъекта есть дискурс другого- эта мысль особенно явно выступает в работах Фрейда, посвященных тому, что он называет телепатией, а точнее- ее проявлениям в контексте психоаналитического опыта. Под телепатией он разумел совпадение слов субъекта с фактами, о которых тот не мог быть информирован, но которые всегда связаны в своих проявлениях с другим опытом, в котором психоаналитик участвует в качестве собеседника - совпадение, чаще всего обусловленное сходством чисто вербальным, даже омономичным; если оно и включает какое-то действие, то это действие состоит в acting out другого пациента психоаналитика или ребенка анализируемого субъекта, который тоже подвергается анализу. Случай резонанса в коммуникативных сетях дискурса, исчерпывающий анализ которого мог бы пролить свет на аналогичные факты, имеющие место в обыденной жизни.
Как знать, быть может вездесущие человеческого дискурса и узрит когда-нибудь отверстые небеса общедоступности своего текста. Я не хочу сказать, что он станет от этого гармоничнее. Перед нами поле, поляризация которого в нашем опыте создает в нем отношения, которые являются двухсторонними лишь по видимости, ибо любая навязываемая этому опыту двоичная структура столь же неадекватна ему в теории, сколь губительна для его техники.
II. СИМВОЛ И ЯЗЫК КАК СТРУКТУРА И ГРАНИЦА
ПОЛЯ ПСИХОАНАЛИЗА
Решайте кроссворды.
(Советы начинающему психоаналитику)
Продолжая нить нашего рассуждения, напомним, что именно путем редукции истории отдельного субъекта нащупывает анализ те гештальты отношений, которые и экстраполирует затем в регулярную схему. Причем ни генетическая психология, ни психология дифференциальная, на которые анализ проливает некоторый свет, к его ведомству не относятся, ибо требуют условий наблюдения и опыта, которые с условиями психоанализа сближаются в лучшем случае чисто омонимически.
Больше того, все то, что вырисовывается как "сырая" психология обыденного опыта, который разве что мыслители-профессионалы отождествляют с опытом чувственным,- сюда относится, скажем, изумление, которое, отложив житейское попечение, испытываем мы, наблюдая как соединяются существа в нелепые пары, чья гротескность оставляет позади фантазии Гойи и Леонардо, или удивление, которым свойственная коже плотность отвечает на ласку ладони, в которой радость открытия не ослаблена еще желанием- все это, собственно говоря, начисто упраздняется в опыте аналитическом, которому не по душе такие причуды и претят подобные тайны.
Как правило, о свойственной нашему пациенту чувствительности к ударам и цветам, о быстроте его реакций, о уязвимых местах его тела, о его памяти и изобретательности, даже о живости его вкуса, мы узнаем в процессе психоанализа совсем немного, что не мешает ему успешно идти к своей цели.
Но парадокс это чисто иллюзорный и вовсе не говорит о несостоятельности психоаналитика; и если можно мотивировать его отрицательными условиями нашего опыта, то тем более не дурно было бы посмотреть, что этот опыт несет в себе положительного.
Ибо парадокс этот не разрешается усилиями тех, кто- подобно философам, которых Платон высмеивает за то, что из жажды реального они бросаются обнимать деревья,- принимают каждый эпизод, где эта ускользающая реальность пробивается на поверхность, за столь лакомую для них реакцию переживания. Не они ли сами, устремляясь к тому, что лежит по ту сторону языка, реагируют на предписываемый нашими правилами "запрет прикосновения" своего рода одержимостью. Принюхиваться друг к другу- вот что станет конечной целью реакции переноса при таком подходе. Мы вовсе не преувеличиваем: начинающий психоаналитик в своей кандидатской практике может и в наши дни, пронюхав что-то после двух-трех лет бесплодного анализа о своем пациенте, объявить это долгожданным "объектным отношением" и стяжать тем самым наше dignus est intrare- одобрение, служащее гарантией его профессионализма.
Если психоанализ способен стать наукой (ибо он ею еще не стал), и если ему не суждено выродиться в чистую технику (похоже, это уже и произошло), мы обязаны его опыт заново осмыслить.
И самое лучшее, что мы можем для этого сделать, это вернуться к учению Фрейда. Если вы считаете себя практиком, то это не значит, что вы можете позволить себе, не понимая Фрейда III, отвергать его во имя Фрейда II, которого вы якобы понимаете; а полное игнорирование Фрейда I вовсе не дает вам повода считать пять его великих психоанализов серией неудачно выбранных и дурно изложенных случаев, в которых разве что чудом каким-то избежало гибели скрытое в них зерно истины (15).
Раскройте одно из первых произведений Фрейда (Traumdeutung), и эта книга напомнит вам, что сон имеет структуру фразы или, буквально, ребуса, т.е. письма, первоначальная идеография которого представлена сном ребенка и которое воспроизводит у взрослого то одновременно фонетическое и символическое употребление означающих элементов, которое мы находим и в иероглифах Древнего Египта и в знаках, которые по сей день используются в Китае.
Но это пока всего лишь техническая дешифровка. Лишь с переводом текста начинается самое главное- то главное, что проявляется, по словам Фрейда, в разработке сновидения, т.е. в его риторике. Синтаксические смещения, такие как эллипс, плеоназм, гипербата, силлепс, регрессия, повторение, оппозиция; и семантические сгущения, такие как метафора, катахреза, антономазия, аллегория, метонимия и синекдоха,- вот в чем учит нас Фрейд вычитывать те намерения- показать или доказать, притвориться или убедить, возразить или соблазнить,- в которых субъект модулирует свой онирический дискурс.
Спору нет, Фрейд положил за правило всегда искать в сновидении проявление какого-то желания. Но поймем его правильно. Если мотивом сна, идущего, казалось бы, вразрез с его теорией, он признает желание противоречия со стороны субъекта, которого он попытался в ней убедить (16), то почему бы ему не признать, что, буде ему это удалось, собственный закон возвратился бы к нему уже от другого, и тот же самый мотив он мог бы по праву приписать и себе.
Словом, здесь-то и проявляется как нельзя отчетливо тот факт, что желание человека получает свой смысл в желании другого- не столько потому, что другой владеет ключом к желаемому объекту, сколько потому, что главный его объект- это признание со стороны другого.
Кто из нас не знает по опыту, что как только анализ вступает на путь переноса - и это как раз лучший признак, что он на этот путь действительно вступил- каждый сон пациента интерпретируется как провокация, скрытое признание или отвлекающий маневр во взаимоотношениях с аналитическим дискурсом, и что в ходе анализа сны все больше и больше сводятся в своих функциях к элементам реализующегося в нем диалога?
Что касается психопатологии обыденной жизни,- области, открытой для нас другой работой Фрейда,- то ясно, что всякое несостоявшееся действие представляет собой здесь успешный дискурс, порой даже очень ловко построенный, и что при оговорке кляп в устах говорящего ослабевает ровно настолько, чтобы имеющий уши услышал.
Но обратимся непосредственно к тому месту этой работы, где говорится о случае и порождаемых им поверьях, и в частности к фактам, на которых Фрейд подробно показывает субъективную эффективность ассоциаций, связанных с числами, заданными путем немотивированного выбора, или называния наугад. В этой-то эффективности как раз и раскрываются наилучшим образом доминирующие структуры психоаналитического поля. И сделанная мимоходом ссылка на неизвестные нам интеллектуальные механизмы- не более чем смущенное извинение в полном доверии к символам, которое поколебалось разве лишь оттого, что оказалось оправданным сверх всякой меры.
Ибо если для того, чтобы допустить симптом- неважно, невротический или нет,- в сферу психоаналитической психопатологии, Фрейд требует наличия того минимума сверхдетерминации, который конституируется двойным смыслом, символом угасшего конфликта, функционирующим одновременно в конфликте настоящем, не менее символическом; если он научил нас прослеживать в тексте свободных ассоциаций восходящие разветвления этого символического древа, нащупывая в нем узлы структуры этого текста в тех точках, где вербальные формы пересекаются,- то совершенно ясно, что симптом целиком разрешается в анализе языка, потому что и сам он структурирован как язык; что он, другими словами, и есть язык, речь которого должна быть освобождена.
Для того, кто не вдумывался в природу языка, именно опыт числовых ассоциаций может сразу указать на то главное, что здесь нужно понять: на комбинаторную силу, организующую в нем (языке) двусмысленности. В этом и следует признать истинную пружину бессознательного.
Ведь если при разбиении на несколько групп последовательности цифр, образующих некоторое выбранное число, и последующем соединении образовавшихся чисел действиями арифметики, или при неоднократном делении первоначального числа на одно из полученных при разбиении новых чисел, получаются числа (17), которые в истории субъекта играют наиболее ярко выраженную символическую роль, не значит ли это, что в скрытом виде они уже были заложены в том выборе, которым они были заданы, так что если отбросить суеверную мысль, что перед нами цифры, предопределяющие судьбу субъекта, остается предположить, что именно в порядке существования их комбинаций, т.е. в том конкретном языке, который они собой представляют, и пребывает то, что анализ открывает субъекту как его бессознательное.
Мы увидим, что филологи и этнографы знают достаточно примеров комбинаторной безошибочности, обнаруживающейся в полностью бессознательных системах, с которыми они имеют дело, чтобы не удивляться высказанному нами здесь положению.
Если кто-то еще сомневается, мы вновь обратимся к свидетельству того, кто, открыв бессознательное, вправе рассчитывать на наше доверие и в поиске его местоположения- уж он-то не подведет нас.
Ибо как бы мало внимания мы ей до сих пор ни уделяли (на что, впрочем, были свои причины), Остроумие и его отношение к бессознательному остается работой самой бесспорной, ибо самой прозрачной,- работой, в которой действие бессознательного демонстрируется нам до последних тонкостей; черты бессознательного, которые нам здесь открываются- это и есть черты самого ума, запечатленные той двусмысленностью, что сообщает ему язык, оборотной стороной царских привилегий которого является "острота", способная в мгновение ока упразднить весь его строй- острота, в которой его творческая активность обнаруживает свою абсолютную произвольность; в которой его господство над реальным принимает облик вызывающей бессмыслицы; в которой юмор, отмеченный коварством свободного духа, символизирует некую истину, не произносящую своего последнего слова.
Отправимся же вслед за Фрейдом в увлекательную прогулку по восхитительно заманчивым тропам этой книги- излюбленного сада горчайшей его любви.
Здесь все существенно, все жемчужная россыпь. Ум, живущий в изгнании среди творения, которому он служит незримой опорой, знает, что волен в каждое мгновение уничтожить его. И нет таких форм этой скрытой царственности- высокомерных или коварных, щегольских или снисходительных, вплоть до самых презренных,- которые не засияли бы у Фрейда во всем великолепии своего потаенного блеска. Истории свата, в образе униженного Эроса, сына нужды и труда, странствующего по еврейским гетто Моравии, который, оказывая свои деликатные услуги жадному мужлану, неожиданно высмеивает его репликой, бессмысленность которой сразу ставит все на свои места, Фрейд комментирует: "Тот, у кого истина вырывается таким образом, на самом деле рад бывает сбросить с себя маску".
Он прав, это сама истина сбрасывает маску его устами, но сбрасывает лишь для того, чтобы ум мог укрыться за другой, еще более обманчивой: софистика служит ему стратегией, логика- приманкой, и даже комизм -способом пустить пыль в глаза. Сам ум всегда хранит дистанцию. "Остроумие предполагает некую субъективную обусловленность...: остроумно лишь то, что я таковым нахожу",- продолжает Фрейд, прекрасно зная, о чем он говорит.
Ни в какой другой ситуации выдумка субъекта не выходит в такой степени за рамки намерений индивида, нигде не чувствуется лучше то различие, которое мы между тем и другим проводим. Ведь для того, чтобы выдумка могла доставить мне удовольствие, в ней должно быть нечто странное для меня самого- больше того, чтобы она возымело действие, свойство это должно за ней сохраниться. Это связано как с нуждой в третьем лице- слушателе- присутствие которого, как ясно показал Фрейд, обязательно предполагается, так и с тем фактом, что острота никогда не теряет силы при передаче в косвенной речи. То есть когда амбоцептор, озаряемый ликованием словесного фейверка, устремляется на место Другого.
Единственное, что делает остроту неудачной, это тривиальность той истины, которая получает свое объяснение.
К нашей проблеме это имеет непосредственно отношение. Нынешнее отсутствие интереса к исследованиям в области языка символов, бросающееся в глаза при сравнении количества публикаций на эту тему до и после 1920 года, обусловлена в нашей дисциплине ни больше ни меньше как сменой ее предмета; стремление к равнению на плоский уровень коммуникации, обусловленное новыми задачами, поставленными перед психоаналитической техникой, скорее всего и послужило причиной безрадостного итога, который наиболее проницательные умы подводят ее результатам (18).
Может ли речь исчерпать смысл речи- или, точнее, в терминологии Оксфордского логического позитивизма, смысл смысла- иначе, нежели в акте ее порождения? Как видим, первородство, которое отнял было у слова Гете (-В начале было дело+) снова к нему возвращается: в начале было именно слово и мы живем в его творении, но продолжается это творение и обновляется оно лишь делом нашего ума. Оглянуться на него мы можем лишь двигаясь вперед и вперед под его напором. И рискнем мы на это, лишь зная, что следуем здесь его путями...
-Никто не должен оправдываться незнанием законов",- формула эта, являющая собой образец юмора из Судебного Кодекса, выражает, тем не менее, истину, на которой наш опыт основан и которую он подтверждает. Закон действительно известен всякому, ибо с тех пор, как первые слова признательности повлекли за собой первые дары, закон человека- это закон языка, и понадобились презренные, пришедшие и бежавшие морем данайцы, чтобы люди научились опасаться лживого слова и неискреннего дара. До тех пор, для мирных аргонавтов, связывавших узами символического обмена соплеменных обитателей островов, дары эти- сам акт дарения, предметы дара, возведение их в достоинство знака и само изготовление их- связаны со словом настолько тесно, что им и именовались (19).
Так с чего же начинается язык вкупе с законом- с этих даров, или с пароля, наделяющего их своей спасительной бессмысленностью? Ведь дары эти сами по себе уже символы, ибо символ означает союз, а они суть означающие союза, который сами же и конституируют как означаемое. Свидетельством тому тот факт, что объекты символического обмена- эти сосуды, в которые ничего не положишь, щиты, слишком тяжелые для битвы, венки, которым суждено засохнуть, пики, втыкаемые в землю,- всегда бывают либо заведомо бесполезны, либо избыточно обильны.
Но эта нейтрализация означающего- исчерпывает ли она природу языка до конца? Если да, то нельзя ли обнаружить начатки его, скажем, у морских ласточек во время тока, где материей его служит передаваемая из клюва в клюв рыба, в которой этнологи- если она действительно, как они утверждают, является средством вызвать у группы равнозначную празднику активность,- с полным правом могли бы тогда усматривать символ?
Как видите, мы не исключаем возможности поиска истоков символического поведения и вне собственно человеческой области. Но это не значит, что мы готовы допустить их происхождение из знаков,- путь, которым вслед за многими другими, последовал Жюль Массерман (20), и на котором стоит немного задержаться, не только из-за развязного тона, этому автору свойственного, но и ввиду одобрения, полученного его работой со стороны редакторов нашего официального журнала, которые по традиции, заимствованной у бюро трудоустройств, не брезгуют ничем, что может дать нашей дисциплине лишние "хорошие рекомендации".
Подумайте только, человек экспериментально воспроизводит невроз у привязанной к столу собаки, и какими хитроумными средствами: звонок, тарелка с мясом, о появлении которой этот звонок предупреждает, и некстати являющаяся тарелка с яблоками,- всего-то навсего! Уж он-то, по его собственным словам, не дает себя одурачить тем, что "мелют+- примерно так он выражается- философы, рассуждающие о проблеме языка. Он-то справится с этой проблемой в два счета!
И представьте себе, здравомыслящей выработкой условных рефлексов можно добиться, например, чтобы енот-полоскун при виде карты, на которой написано его меню, немедленно направлялся к кормушке! Нам не говорят, правда, указаны ли там цены, но зато приводят убедительную деталь: если кормушка чем-то его разочаровала, зверек возвращается и рвет обманувшую его ожидания карту, как рвет раздраженная женщина письма неверного любовника.
Таков один из пролетов моста, по которому автор проложил путь от сигнала к символу. Движение по этой дороге двустороннее, и возвращение происходит способами не менее хитроумными.
Если у человека закрепить ассоциацию между слепящим его глаза светом и звонком, и другую между звонком и приказом: сжимайте! (по-английски: contract!), то вскоре субъект, отдавая этот приказ, шепча его, или даже произнося его мысленно, сможет добиться сужения зрачков, т.е. сможет воздействовать на систему, именуемую автономной, поскольку в обычных условиях она нашим намерениям не подчиняется. Если верить нашему автору, господин Хаджинс сумел создать у целой группы субъектов ряд высоко индивидуализированных и близких по характеру реакций внутренних органов на идеационный символ (idea-symbol) "contract!+- реакций, которые в каждом случае, исходя из опосредующего их субъективного опыта, могут быть возведены к причине по видимости отдаленной, но по сути своей физиологической: в данном примере, защита ретины от избытка света". И далее автор заключает: "Значение подобных опытов для психосоматических исследований и лингвистики в дополнительных пояснениях не нуждается".
Нам однако, со своей стороны, было бы интересно узнать, не будут ли наученные таким способом субъекты реагировать на произнесение этой же вокабулы в выражениях типа marriage contract, bridge-contract, breach of contract, или же ее самой, но при постепенном сокращении ее до первого слога: contract, contrac, contra, contr, ...
Контрольный опыт, без которого строгая методика обойтись не может, напрашивается здесь сам собой: что если слог этот произнесет сквозь зубы французский читатель, не подвергавшийся никакому воздействию, кроме яркого света, пролитого на данную проблему Жюлем Массерманом? И тогда мы спросим у этого последнего: всегда ли, по его мнению, результаты, наблюдаемые на лицах подготовленных, могут быть столь легко получены без всякой подготовки? Ибо одно из двух: либо результаты эти больше не появятся, что продемонстрирует отсутствие всякой, даже условной зависимости их от семантемы, или они будут по-прежнему появляться, ставя тем самым вопрос о границах этой последней.
Другими словами, благодаря им в самом инструменте слова выявится различие между означающим и означаемым, которое автор ничтоже сумняшеся объединяет в понятие idea-symbol. И нам нет нужды изучать реакцию подготовленных субъектов на команду don't contract! или на глагол to contract во всех его временных формах, чтобы указать автору, что говорить о принадлежности какого-то элемента языковой системы к языку можно в том случае, когда все носители данного языка способны выделить его как таковой внутри складывающегося из подобных элементов множества.
Отсюда следует, что конкретное воздействие этого элемента языка связано с существованием такого множества, и связь эта предшествует любой возможной связи этого элемента с конкретным опытом субъекта. Рассматривать же эту последнюю связь безотносительно к первой, значит отрицать в этом элементе его собственно языковую функцию.
Памятование об этих принципах не позволило бы нашему автору с беспримерной наивностью обнаруживать в отношениях реальности текстуальные соответствия выученным им в детстве грамматическим категориям.
Этот образец наивности- для данной области, впрочем, довольно характерный- не заслуживал бы такого внимания, если бы не был делом рук психоаналитика, или, лучше сказать, некоего лица, сумевшего как бы случайно соединить в себе все черты того направления психоанализа, которые под названием "теории Эго" или технике анализа защитных реакций, по сути дела противостоит фрейдовскому опыту, как бы "от противного" демонстрируя нерасторжимую связь этого опыта со здравым понятием о языке. Ибо открытие Фрейда- это открытие совокупности тех последствий, которые несет для природы человека его принадлежность к символическому строю, и прослеживание их смысла вплоть до обнаружения в бытии наиболее радикальных инстанций символизации. Игнорировать это- значит обречь открытие Фрейда на забвение и свести на нет его опыт.
И мы, ничуть не погрешая против серьезности нашего рассуждения, готовы утверждать, что лучше уж кресло, в которое, если верить нашему автору, Фрейд, по скромности своей, расположив его за диваном, поместил аналитика, занимал бы енот-полоскун, нежели ученый рассуждающий о языке и речи подобным образом.
Ибо с легкой руки Жака Превера (-один камень, два дома, три развалины, четыре могильщика, сад, цветы и енот-полоскун+) енот-полоскун, по крайней мере, навсегда занял место в поэтическом бестиарии и в этом качестве причастен по сущности своей к важнейшей функции символа, в то время как существо нам подобное, выказывающее систематическое непонимание этой функции, тем самым навеки отлучает себя от всего, что функция эта может вызвать к существованию. Вопрос о месте, принадлежащем подобным высказываниям в естественной классификации, мы были бы склонны рассматривать только как выражение некоего гуманизма, к нашему делу отношения не имеющего, если бы рассуждения эти, пересекаясь с охраняемой нами техникой слова, не оказались чрезмерно плодотворны, произведя на свет ряд стерильных монстров. Так вот, коль скоро он хвалится тем, что не боится упреков в антропоморфмизме, да будет ему известно, что пожелай я уличить его в намерении выдать себя за меру всех вещей, термином антропоморфизм я воспользуюсь для этого в последнюю очередь.
Но вернемся к нашему символическому объекту, который, утратив весомость утилитарную, материально остался вполне весомым, так что передача невесомого его смысла потребует перемещения некоторого веса. Действительно ли перед нами закон и язык? Похоже, что еще нет.
Ведь даже появись среди ласточек эдакий атаман, который, выхватывая из разинутых клювов других ласточек символическую рыбу, положил бы начало той эксплуатации ласточки ласточкой, о которой мы позволили себе однажды пофантазировать, этого вряд ли бы достало, чтобы воспроизвести у них ту, по образу нашей написанную, баснословную историю, что всех нас держала однажды пленниками на острове пингвинов; чтобы создать настоящую "ласточкину вселенную" еще чего-то явно не хватало бы.
Это "что-то" как раз и завершает собой символ, претворяя его в язык. Чтобы освобожденный от своего утилитарного назначения символический объект стал освобожденным от "здесь и теперь" словом, изменение должно пройзойти не в качестве его материи (звуковая она или нет- неважно), а в том неуловимом бытии его, где символ обретает постоянство концепта.
Посредством слова,-которое, собственно, уже и есть присутствие, созданное из отсутствия, отсутствие само, в тот начальый момент, постоянное воспроизведение которого различил в игре ребенка гений Фрейда, начинает именоваться. И вот из этой модулированной пары отсутствия и присутствия- которую, с таким же успехом, порождают начертанные на песке длинные и короткие штрихи китайских мантических "куа",- и рождается та вселенная языкового смысла, в которой упорядочивается впоследствии вселенная вещей.
С помощью того, что воплощается лишь в качестве следа некоего небытия и чей носитель с момента воплощения измениться не может, концепт, храня длительность преходящего, порождает вещь.
Мало сказать, что концепт и есть сама вещь- это, вопреки школьной мудрости, может доказать и ребенок. Именно мир слов и порождает мир вещей, поначалу смешанных в целом становящегося "здесь и теперь"; порождает, сообщая их сущности свое конкретное бытие, а тому, что пребывает от века к веку- свою вездесущность. Итак, человек говорит, но говорит он благодаря символу, который его человеком сделал. Ведь если назвавшего себя чужестранца встречают дары избыточно обильные, то жизнь естественных групп, образующих сообщество, подчиняется брачным правилам, регулирующим порядок обмена женщинами и соответствующие взаимные повинности, этими правилами определяемые; по пословице Сиронга, родственник со стороны супруги все равно что ляжка слона. Брак определяется порядком предпочтений, правила которого, включающие именования степеней родства, для группы, как и язык, императивны по форме, но бессознательны по своей структуре. И вот в структуре этой, гармония и тупики внутри которой регулируют ограниченный или обобщенный обмен, различаемый в ней этнологией, изумленный теоретик находит всю комбинаторную логику; законы числа, т.е. символа в наиболее чистом его виде, оказываются, таким образом, имманентными изначальному символизму. Во всяком случае в богатстве форм, в которые развиваются т.н. элементарные структуры родства, законы эти без труда прослеживаются. И это наводит на предположение, что лишь неосознанность их постоянства еще сохраняет у нас иллюзию в свободе выбора внутри тех якобы сложных брачных структур, под законом которых мы существуем. Недаром статистика дает понять, что свобода эта осуществляется не произвольно; ведь в результатах своих она сориентирована субъективной логикой.
Вот почему, признавая, что значение Эдипова комплекса распространяется на всю область нашего опыта, мы вправе сказать, что именно он определяет границы, которые наша дисциплина предписывает субъективности, т.е. определяет то, что субъект может узнать о своем бессознательном участии в движении сложных структур брачных уз, наблюдая в собственном индивидуальном существовании символические последствия тангенциального движения к инцесту, дающего о себе знать с момента возникновения универсального сообщества.
Изначальным Законом является, следовательно, тот, который, регулируя брачные союзы, ставит над царством природы, где господствует закон спаривания, царство культуры. Запрет инцеста является лишь субъективным стержнем этого закона, очевидным благодаря современной тенденции сводить запрещенные для выбора объекты к сестре и матери, хотя нельзя сказать, что все остальное нам уже позволено.
Закон этот, следовательно, достаточно ясно обнаруживает свою идентичность со строем языка. Ибо без именований родства никакая власть не в силах установить порядок предпочтений и табу, поколениями плетущих и связывающих нити наследственности. Именно смешение поколений Библия и все традиционные законы предают проклятию как словесную скверну и пагубу для грешника.

ВВЕРХ

<<назад<<
старт сайта
>>вперед>>

 

 

Hosted by uCoz